читатели журнала «Я»|Monday, 04 December 2006 Город моей судьбы  Гомель. Проспект Победы, конец 60-х годов. Куда бы я, бывало, ни поехал — то ли в командировку, то ли отдыхать — стоило сказать, что я гомельчанин, тотчас слышал восторженное восклицание: «О, у вас парк! Что-то особенное!». И действительно, мои земляки искренне верили, что по красоте он является вторым в Союзе. При этом они затруднялись в определении парка, достойного быть первым. Знаменитая гордость гомельчан, расположенная на обрывистом берегу Сожа, левого притока Днепра, разрезана пополам глубоким оврагом, превращённым еще в старину в живописный пруд. Внизу — лебеди, а выше — два переходных моста тонут в разнообразии древесных великанов со всего света. Впечатляют в парке старинная смотровая башня, гроты, зимний сад и другие столь же давние сооружения, но главная достопримечательность — бывший замок князя Паскевича. Да, того самого Паскевича успешно воевавшего с Персией, подавившего восстание в Польше, а затем — венгерское против австрийского владычества. Но история Гомеля примечательна не только памятником этого периода, хоть о нём можно рассказывать довольно много интересного. Cогласно летописному свидетельству, Гомель на пять лет старше Москвы. В 1142 году он входил в состав Новгород-Северского княжества, в XII-м веке им завладела Литва, а с 1375-го года — объединённое польско-литовское государство. Во время восстания Богдана Хмельницкого, после Зборовской битвы, Гомель перешёл в подчинение к украинским казакам, но на следующий год те потеряли его. Упоминания об этом почерпнуты мною из рукописного труда могилёвского епископа Яна Конисского, друга Екатерины II, составленного по её просьбе накануне раздела Польши. Тогда наш город и вошёл в состав России. Характерно, что задолго до этого в восточных владениях Речи Посполитой, в том числе, по реке Сож, большими массами селились бежавшие от крепостного гнёта российские крестьяне и особенно — раскольники. Это ощущается и сейчас в восточных областях Белоруссии. К началу Первой мировой войны в Гомеле имелось уже много промышленных предприятий, он также стал крупным узлом железнодорожных и водных путей сообщения. Гомель вовлёк в сферу своего влияния весь Полесский край, включавший в себя территорию от Брянска до Бреста, и на юг — до Киева и Харькова. Видимо, поэтому здесь обосновался Полесский комитет РСДРП, в котором, кстати, до самых октябрьских событий 1917 года в Петрограде большевики и меньшевики мирно между собой уживались. Не зря, наверное, когда в 1918 году немецкие войска оккупировали всю Украину и Белоруссию, их ставленник гетман Скоропадский снова присоединил наш город к Украине. В августе того же года, однако, Германия капитулировала на Западе и начала готовиться к уходу с бывшего восточного фронта. Тут-то и собрались 31-го декабря в Смоленске представители большевиков и объявили об образовании Белорусской советской социалистической республики. Примечательно, что в учреждаемую республику не включили ни Витебск, ни Могилёв, ни Гомель. Это половина, если не больше, современной Белоруссии! В чём же дело? Думаю: соображали расчетливо, что хватит белорусам и парочки их стопроцентных губерний. Мало ли что надумают. Как же упомянутые выше местности всё же вошли в состав Белоруссии? А дело в том, что после ухода кайзеровских войск и победы над собственной белогвардейщиной вожди большевиков решили, что наступил удобный момент для развёртыванья мировой революции. Путь на Запад, прежде всего, шёл через Польшу. И Первая конная ринулась вперёд. Доскакала до самой Варшавы. Да не тут-то было, попала в окружение. Не такими уж простаками оказались. И драпала прославленная будённовская конница до самого Киева. Еле отбились. После заключения с Польшей Рижского договора летом 1929 года советско-польская граница пролегала примерно в десяти километрах западнее Минска, сразу за станцией Негорелое. Таким образом, территория, на которую рассчитывали учредители БССР, мягко говоря, «улыбнулась». За Советской Белоруссией остались только бывшая минская губерния, да и то не вся, и западная половина нынешней Гомельской области. Спохватились лишь к 1922 году и стали наращивать кусочек за кусочком. В упомянутом году присоединили Витебскую губернию, спустя два года — Могилёвщину, а ещё через три года — три уезда расформированной Гомельской губернии с губернским центром. Красочно выглядела процедура передачи. Было, например, предложено гомельскому руководству провести повсеместно общие собрания трудящихся на заводах и фабриках, а также — крестьян по сельсоветам и выявить мнение народа. Я в архиве перелистал все до единого протоколы собраний. Исключительно во всех зафиксирован категорический отказ переходить в состав Белоруссии, и что, посчитались с волей населения? Ничуть не бывало! Я поискал в документах мотивировку центральных властей, и меня поразила её циничность. Постановление ЦИК СССР ссылается на необходимость хозяйственного укрепления Белоруссии, и нет ни малейшего намёка на мнение жителей передаваемой территории. На этом, учитывая формат журнала, завершу свои заметки о родном городе. Вспоминать есть много о чем. Владимир Зальцман, Бруклин Нью-Йорк Родина Земля, где я увидел свет и рос! Мы связаны любовью первородной. Не родина меня столкнула под откос, А власть, крестившая себя народной. В заокеанской, дальней стороне, Где ярые мустанги рвут поводья, В нежданных снах не раз являлись мне Луга Тульчинки в пору половодья. Теперь ты так далёк, мой отчий край… Вселенский суд, химерам нет возврата! Ни смутой, ни хулой Отчизну не карай: Она передо мной не виновата. Яков Поляк, Бруклин, Нью-Йорк Город детства Мне часто снится Гомель мой, Старинный парк над Сож-рекой. Родной мой дом и сад в цвету. Во сне я там, как наяву. Проспекты вижу и дома, Как будто было всё вчера. Друзья, ночёвки у костра, Рассказы, шутки до утра. Его я вижу не впервой, Мне с детства милый город мой. Подстать полночной той звезде, К которой взор простёрт везде. Ушёл давно из детства я, За горизонтом он и та земля. Вдали остались, за чертой, Что пролегла меж ним и мной. Любовь к нему пронёс сквозь годы, За то, что выстоял в невзгоды. Противостоял чумной орде, Затем в Чернобыльской беде. Вновь возрождался, расцветал, Во всём величии вставал В красе своей он и не раз, Не забывал вдали я ни на час. О городе из детства моего, Таким храню я в памяти его. До дней последних остаётся мне родной, Любим всем сердцем Гомель мой. Иосиф Каган, Бруклин, Нью-Йорк Родина Родина, родня, родильный дом — В позыве крови слышим схожесть. Куда б ни занесли превратности судьбы, Ей корень «род» не уничтожить. Россия — Родина (хоть бывшая теперь), Совсем не странно, по ночам мне снится. Пусть не всегда комфортно было в ней, Но только… суждено мне было там родиться. Всё: детство, юность, школа, институт — Как время мчалось! Всякое бывало. Мы верили, что светлое, конечно, впереди, Мы жили ожиданьем — лучшего не знали. Потом… «кульбит!» Вся жизнь наоборот, «Железной стенки» в Мир открылись двери, Упали шоры с глаз — мы протрезвели вдруг: «Где краски Родины?» Исчезло чувство веры. В «Исход» позвал не Моисей — Зов жизни новой нам наполнил уши. Прибились к благодатным берегам И новой Родиной Её признали души! Изменой кто-то может попрекнуть: «Как?! Мать не может повторяться»… Но Матерью (пусть Бог меня простит), Не каждой женщине достойно называться. Мы знаем женщин, выносивших плод. Уже, произведя на свет, их убивают Или в чужие руки отдают детей, и… О судьбе их больше знать не знают. А есть родители приёмные, с Душой! Такой по праву Я Америку считаю! Как Родину, люблю Её, как Мать! И этим чувствам Жизнью присягаю! Захар Брон, Бруклин, Нью-Йорк. Одесса  Потёмкинская лестница. На моё счастье, родилась я в Одессе. «Ах, Одесса, жемчужина у моря…». Только теперь, живя вдалеке, понимаю я, что Родина для меня — это мой родной город. Как мирно мы жили под тенью Одесских каштанов! Люди всех национальностей стекались сюда из разных мест. Потом все становились одесситами. Хотя одесситами не становятся, одесситами рождаются. А вот одесский язык -это и есть смесь слов всех национальностей, отличающийся особым юмором, рождённым в самой Одессе. Нам было очень уютно жить по соседству друг с другом. На всех свадьбах танцевали «7-40», ели фаршированную рыбу, шашлыки и вареники. Пили русскую водку и закусывали корейской морковкой. Мама моя, украинка, называла меня, любя, цурис. А тот, кто не знал меня, за то, что картавлю, называл жидовской мордой. С моим-то носом-картошкой. Зато мой муж узнал, что он еврей, только в девятом классе. Вот так мы и жили под тёплым небом Одессы. Детство моё прошло на 10 Станции Большого Фонтана. Улица, по которой мы ходили на пляж, называлась «Ромашковая». Ромашек там не было, зато вдоль дороги, по обе стороны, росли черешни. На пляж мы шли по одной стороне улицы, срывая ягоды, назад — по другой. Нередко нам доставалось от хозяев, хотя деревья были городскими. Одесский пляж — одно из самых любимых воспоминаний детства. Ты сидишь на горячем песке, рядом шумит море. Мама достаёт молодую картошку, варёные яйца, бурые помидоры. На всё это попадает песок, но ты с аппетитом съедаешь всё, на радость маме. Не это ли счастье, когда тебе лет пять? «Потерялся мальчик, зовут Петя, в синих плавках. Сумасшедшую мамашу просим зайти в радиоузел». Ну где ещё такое можно услышать, как не в Одессе? Это и есть анекдот из жизни. Работала мама там же, на 10 Фонтана, в ресторане «Лето», поваром. От неё всегда так вкусно пахло. А нам всегда перепадало кое-что от «зайчика». На всю жизнь я запомнила этот мамин особенный запах. Жили мы в частном доме, с удобствами во дворе. Но этим тогда никого нельзя было удивить. После того, как родители разошлись, жили бедно. Ведь маме пришлось одной поднимать троих детей. А могло бы быть всё иначе, но мама замуж так и не вышла. Она не хотела становиться для кого-то обузой с тремя детьми. А может быть, просто боялась совершить ещё одну ошибку. Из детей я самая младшая, поэтому мама называла меня «мизинчик». Мне многое прощалось, а я, естественно, этим пользовалась. Мама и сейчас живёт в Одессе. А вот дети разлетелись кто куда. Брат живёт на Украине, в Кременчуге, сестра в Воркуте. А вот меня судьба занесла в Америку. Когда я уезжала, сестра сказала мне: «Неужели ты не понимаешь, что мы больше никогда не увидимся?» и назвала меня предателем. Вот так мы расстались. Сегодня я уже ни о чём не жалею, потому, что понимаю — это судьба. Не мы её выбираем, а она нас. А было время, когда хотелось всё бросить и бежать назад. Как мне тогда казалось, домой. И прошли годы, пока я поняла, что дом мой здесь. А выжить и не пропасть помогло мне, как всегда, одесское чувство юмора. Я всегда могла посмеяться над собой и над ситуацией. Мой любимый город помогает мне даже издалека. Спасибо тебе, моя маленькая Родина. Всегда с улыбкой вспоминаю о тебе, хотя иногда грустно до слёз. РАЗЛУКА Когда приходит вдруг разлука, Крадясь, опустошая дом, Заходит в дверь она без стука И лишь потом гремит, как гром. И застучит в висках до боли, Что рядом нет твоих родных. Теперь у нас иные роли, И больше сложных, чем простых. Тоска сердца сжигает быстро, Не оставляя угольков. Она работает так чисто, Что нет спасённых уголков. Закроется надежды дверца, В разлуке будем жить с тоской. Хочу отдать кусочек сердца, Чтоб люди обрели покой. Но сердце разорвать нет силы, Так, значит, вечная тоска. И будут слёзы до могилы, Ручьём стекать среди песка. Ольга Некрасова, Лонг-Айленд, Нью-Йорк. Клязьма  Вид Владимира с реки Клязьма, на холме — Вознесенский собор. В воспоминаньях вновь увязну, И сна не будет до утра… Июльский полдень. Берег Клязьмы. Благословенная пора. Сидим с утра на речке нашей И ловим солнца влажный пыл. У нас не скажут: «Был на пляже», А скажут: «Я на Клязьме был». Мы слов тогда таких не знали: «Лежак», «грибок», «культурный пляж». Зато на речке все бывали. Стоит на Клязьме город наш. Ах, лето, лето — вечный праздник! Ах, буйство трав в сырых лугах! И лес зовёт, и речка Клязьма Течёт в зелёных берегах. А если летний дождик брызнет, Его мы переждём в воде, Ведь наша Клязьма — образ жизни, Она — всегда, она — везде. И если в утро смертной казни, У грешной жизни на краю, Мне кто-то скажет слово «Клязьма», Пойму, что я уже в раю. Галина Ежова, Хоместед, Пенсильвания ИЗ ВОСТОЧНОЙ ТЕТРАДИ Мангышлак. 12 июня 1980 года.  Мангышлак. Поезда гремучая змея, С золотистой чешуёй из окон, Прожигала ночи чёрный локон, Вслед гудку шипела: «Азия…» Родины покинутой мотив — В опалённых ветках биюргена. Родина томилась в шифре гена, Шум зеленой жизни затаив, Словно нежность — в твёрдости души, Словно песню в немоте курганов… Мне её напел акын Курбанов, Струны сердца трогая в тиши. Плакала пророчица-домбра О конце трагическом Арала И о том, как время покарало Всех, кто не желал ему добра… Но не верил я в такой конец. Подлецы живут преуспевая, Про эдемы людям напевая, Не стыдясь предательских колец… Не стыдясь газетного суда, Обвиненья в преступленья века И того, что море, как калека, Бросило в песках свои суда. Господи! Хоть ты их покарай — Морегубов злых из «Минводхоза»! Погибает голубая роза… И не манит рукотворный «рай»… Поезда гремучая змея, С золотистой чешуёй из окон, Прожигала чёрной ночи локон И молчала в муках Азия. Виктор Рубцов, Отрадный, Россия. Батьківщина  Киево-Печерская лавра. Це — Україна, Рідна країна, Це — Батьківщина, Моя родина. Там степи, поля могучі, Є Дніпро, море присутні, А Карпати: гори, полонини І смерека — родичка ялини. Як трембіти заграють, Пісні всюди лунають, Танці там хороводять, Всіх відразу заводять. Мова дуже співуча, Ще вона балакуча, А пісні особливі, Як дівчата, вродливі. Це я все пам'ятаю, Нічого не забуваю, Хоч в Штатах перебуваю, Громадянсьтво набуваю. Анатолий Пыткин, Бруклин, Нью-Йорк Чур меня, Родина… Чур меня, Родина, чур — кровавой рукой за горло не надо хватать. Молчу и без того, как мёртвый. Чур меня, Родина, чур — не заласкай до смерти: молюсь я и жгу свечу, чтоб не забрали черти, которых давно из ада ты призвала служить. Не надо меня, не надо, рано ещё душить! Дай надышаться гнилью с детства родной до слёз цветочной пыльцой и пылью всяческих производств. Чур меня, Родина, чур, избавь от своей заботы. Любви твоей не хочу — мне ещё жить охота! Леонид Пузин, Москва, Россия Встреча с Флоридой (Лиле Черняховской) Лениво глобус школьный покрутив, Глаза зажмурив, пальцем указала. «Флорида» — я прочла курсив, Что сбудется каприз, и не мечтала. Прошло немало лет и утекло воды, Мелькали годы, города и страны, И вот Флорида, пред очами ты — Не верю в это, как не странно. Здесь так же небо в облаках, Уходит солнце в водный горизонт, Все так же кружит Зодиак, И крики чаек с тех же нот. Но все не так, хотя бы потому, На счастье в океан бросаем мы монеты, (как в Ялте, на Черноморском берегу), С обратной стороны большой планеты. Атлантика, сверкая бирюзой, Манит прибрежных волн накатом, И Афродита белопенною волной Льнет к берегам в лучах заката. Прощай, Майами: пальмы, океан, Яхты, корабли и пляжи, Испанской речью, ритмом обуян Мелодией, и кухней даже. Прощайте острова, мосты, и виллы, Орландо, Тампа, и музей Дали, Особый шарм загадочной текиллы, В ночных огнях круизов корабли. Одной судьбой на девять дней Дорога странствий нас связала, И стали меж собой родней, А может и любви начало Возникло здесь, на южной точке, К стране, что приютила нас. Прощайте, Флоридские ночи, До новой встречи в добрый час! Дина Вяльшина, Варрен, Нью-Джерси Брайтон-Бич Для всех они стали родными: Веселый шум, ларьки и суета, Сабвей с перилами стальными, И вдаль стрелою мчатся поезда. Они бегут у нас над головою — Сливаясь в точку почти на небесах, Сейчас мне трудно говорить с тобою: Метро гремит, не слышны голоса. Кто был на Брайтоне когда-то И покупал набор из бирюзы, Кто видел как играют музыканты, То, значит, здесь когда-то был и ты. На Брайтоне сегодня вся Одесса И магазины все — одесский пищепром, Здесь Молдаванка вся и, кажется, Пересыпь, Считай, заняли Брайтон целиком. Они готовят пирожки отлично, Повсюду мёд, халва и даже сом, Заказы на дом доставляют лично В любое время: ночью или днём. Ах, Брайтон, Брайтон! Как мне быть с тобою? Душой стремлюсь к тебе всегда! Увидеть каждому хотелось бы родное — Здесь ностальгия-матушка сама. Валентин Гончаров, Бруклин, Нью-Йорк. О Манхэттене О Манхэттене, сердце Большого Нью-Йорка, с восторгом писали многие поэты. «Небоскрёбы на Бродвее выше, чем полёты птиц», — обобщил Павел Абрамсон. «Одни дома длиною до звёзд, другие — до Луны», — конкретизировал Владимир Маяковский. Как житель манхэттенского заречья, могу засвидетельствовать, что это так, при взгляде из Нью-Джерси на манхэттенский «гребешок» в звёздно-лунную ночь. Впрочем, когда я пару раз в неделю навещаю Манхэттен «по делам или так погулять», как сказал незабвенный Булат Окуджава, то испытываю несколько иные ощущения… Остров Манхэттен для всех хорош — не остров, а карнавал. Туда и я, божья тля и вошь, гоню свой Додж-Караван. Выпью там содовую со льдом, выморив пот и пар. Съем хот-дог, окунусь в Содом с Гоморрою, но без кар. Господних, естественно. Ибо, хотя, как прецедента ни жду, на стритах ни взрослые, ни дитя не льют на асфальт «нужду». На улицах стать бы собакой, котом: лапку поднял, и — струю. А если двуногий — терзайся о том, где справить нужду свою. Можно — в McDonald’s, и там в M-F твой срам обретёт уют (если успеешь, найти сумев) … Но где для машин приют? Авто, как и доллар, в Америке — бог. Cкоро взлетит, но пока собой ускоряет функцию ног и функцию рысака. Закон — укус, облачённый в слова, — права у авто поправ, лютует. Пидестриэн скушал права, а драйвер грустит без прав. Если ты пеший, где стал — постой. Машине стоять не дано. Во всех закоулках закон простой: No parking. No standing. No! Зиновий Коровин, Уортон, Нью-Джерси. Прочитано 2353 раз(а) |